Так он жил

Биография Юрия Ивановича Асланьяна
Я выбрал смысл
Недавно я закончил роман про математика, который с помощью формул доказал существование Бога и вечности. Да, в шестом классе, помню, учительница математики называла меня тупицей. Публично — то есть при все классе, когда стоял у доски и не мог решить пример по алгебре. Уверен, я и сейчас бы его не решил.
Однажды она опаздывала на урок, и я с другом побежал в конец коридора, где начиналась лестница на второй этаж. Выглянул из-за угла, увидел математичку, спускавшуюся по пролету, и побежал в класс с криком: «Шоня идет!» Она, конечно, услышала и узнала мой голос. И не раз потом ещё назвала тупицей. «Шоня» - такое у нее было прозвище. «Ну, шо ты знаешь?» - гневно вопрошала она меня, замершего у доски в тупом оцепенении. Я не мог ей ответить, шо я знаю. Я не мог объяснить ей, сколько месяцев провел в больнице, откуда вернулся живым. Может быть, потому живым, что об этом молила того самого Бога моя мать. Два раза она меня отмолила, а может — больше, Бог знает. Думаю, учительнице было все равно, почему знания по математике, имевшиеся в моей голове, больше были похожи на руины, чем на строго выверенные линии готического собора. Но чему равняется a плюс b в квадрате, я запомнил на всю жизнь. Как слово Шоня, прозвище учительницы, имя которой я забыл сразу после школы, если не раньше. Откуда приехала эта хохлячка в наш городок на Вишере, сегодня не помнит, наверно, никто. И куда она вскоре уехала — тоже никто не вспомнит. Она гипнотизировала меня своим видом, взглядом и голосом до состояния паралича. От страха я не мог говорить. Благодаря ей школа стала для меня тюрьмой, откуда я мечтал сбежать, как узник замка с острова Ив. И я сбегал — уходил в книги, в другой мир, где жили благородные люди, которые не бросят человека в беде, не подставят его, не предадут. Будем считать, с этого и начался мой путь в литературу. Да что там! Я до сих пор сбегаю туда. Может быть, поэтому мне никогда не хотелось сделать главным героем повести подонка, чтоб исследовать его душевное прозрение. Сколько я видел подонков, никто из них не прозрел. Зато они могли стать докторами каких-нибудь гуманитарных наук и настойчиво учить жизни всех, кто под руку попадется.
Поэтому я предпочел написать роман про математика, гения, который так и не защитил диссертации. Правда, ни одной формулы, кроме той, что приведена выше, я не знаю. А шо я вообще знаю? С каждым годом все меньше. Если, конечно, считать по курсу Шони.
Я родился в феврале 1955 года. В этом же месяце в СССР было принято решение о строительстве космодрома Байконур. Когда началось сообщение о полете Юрия Гагарина, я выставил радио в форточку, чтобы было слышно на улице. Я жил на улице Маяковского в поселке Лагерь. Роман про математика я начал писать в коммуналке на Шоссе Космонавтов в Перми, а остановка носила имя Дениса Давыдова. Ни в какие случайности я давно не верю. Бесконечное сочетание случайностей становится твоей судьбой. И ты уже сам выстраиваешь факты, события, даты, имена, формулы так, как считаешь нужным, без присмотра какой-нибудь Шони.
Мы жили на Урале, потом в Крыму, опять на Урале. Мой отец был водителем лесовоза, а мать инвалидом. Жили в маленькой однокомнатной квартире финского домика впятером (ещё моя младшая сестра Анна и мой сумасшедший дядя Миша, тоже инвалид). Стены промерзали насквозь, в семь лет я уже болел туберкулезом и ревматизмом. Потом получили квартиру побольше, двухкомнатную.
Отец ушел из жизни восемь лет назад. У меня хранится его орден и военный билет, в котором сказано, что с августа 1941 года по апрель 1944 он был стрелком первого отряда Восточного соединения Крымских партизан. То есть воевать он начал в тринадцать лет. В 16 лет был репрессирован, в тридцать реабилитирован, а в тридцать четыре впервые награжден — медалью «За боевые заслуги», позднее — орденом Отечественной войны. Кстати, первая публикация моих стихов тоже появилась только в тридцать четыре года. Вот они — факты и формулы жизни.
Мне было с кого брать в жизни пример. Мой отец Иван был невысокого роста, но богатырского телосложения. Он говорил на русском, армянском и татарском языках. И в шестом классе решал мои домашние задания по алгебре, хотя сам окончил только пять классов. Был первоклассным шофером и охотником. В рейсе, сидя за рулем, он пел мне песни и читал стихи. Он возил меня по деревням и городам, мы бродили с ним по лесам и болотам, он учил стрелять меня из ружья и водить машину.
К окончанию школы я стал настолько здоровым, что через год меня забрали в армию. Я видел сибирскую тайгу, зону особого режима, армейские преступления — и стал в конце концов отличником болевой и политической подготовки внутренних войск МВД СССР. Обо всем этом можно прочитать в моих повестях.
Когда я поступил на первый курс филологического факультета, я мог десять часов без остановки читать поэзию — наизусть «Евгения Онегина» Александра Пушкина, стихи Сергея Есенина, Сергея Маркова и многих других. Но учился, как пропащий, поскольку не отличался прилежностью, дисциплиной и стремлением изучать то, что мне было глубоко противно — историю партии, исторический материализм, даже советскую литературу в той части, где коммунисты являлись образцами народных слуг. Кем они были на самом деле, я к этому времени уже видел на зоне особого режима. Я предпочитал читать, что хотелось, пить вино и гулять с девушками. Чем и занимался quantum satis.
Конечно, писал стихи. Как-то перед студенческой весной меня и других поэтов пригласили на заседание творческого кружка факультета, в котором царили такие мэтры, как Слава Дрожащих и ему подобные метафористы. Я прочитал стихотворение с двойным дном: «Любили наши папы, чтоб были мы одеты в коричневые шляпы и белые манжеты…» (текст не сохранился). Ребята начали настаивать, чтобы я прочитал это на «весне» с университетской сцены. Но руководитель кружка оказалась против, видимо, она не хотела подставляться, за двойное дно могут пожурить. А ребята завелись — мне показалось, им не столько стихотворение понравилось, сколько хотелось пойти поперек Риты Соломоновны. Она, умная женщина, не стала спорить. После заседания кружка на обратной стороне листа с моим стихотворением она написала записку, сложила бумагу и попросила меня отнести её на кафедру. Что я и сделал. Потом готовился к выступлению, волновался за кулисами, ждал, когда меня объявят. Но меня не объявили… Я был обижен. Я стал выяснять, в чем дело, и выяснил, что в программе меня не было потому, что туда включают только с текстом выступления. Ну, а текст я своими руками унес на кафедру. Только тогда я понял, почему так говорят: кто в Умани умный, в Одессе еле-еле дурак. С тех пор с записками на кафедру не бегаю, авторитетам не верю и ещё кое-что про себя имею.
Сегодня я пишу повесть под рабочим названием «Оторва», в которой рассказываю о своей студенческой жизни, трагической смерти молодого поэта Саши Попова и самом времени, полном радости и безысходности.
Через десять лет я написал стихотворение, в котором постарался передать атмосферу тех лет. Вот оно:
Во времена дождей
В тот год дожди ходили по диагоналям
и расползался свет, похожий на газету.
По липовым аллеям мы до сих пор гуляем,
сменив плащи и разойдясь по свету.
Мы часто вспоминаем тех, что жили
в чужих державах и в минувшем веке…
Во времена дождей мы медленно ходили
и тихо говорили — как в аптеке.
Я слышу, будто снова говоришь,
я слышу голос твой — глухой и веский:
«Гюстав Флобер, провинция, Париж
и русский гений Федор Достоевский».
Так я хочу задать вопрос тебе:
к какому празднику ты тезисы готовишь?
Твой младший брат погибнет в сентябре,
позднее нам не поделить сокровищ.
Я к голому стеклу лицом приник,
я вижу сквозь дождливый перекос
оправу золотистую и белый воротник,
бетховенский размах твоих волос.
За то, что и в последнем туре
не каждый шкурничал, шагая под куранты,
мы мировой классической литературе
теперь не можем быть не благодарны.
На третьем курсе, после первого семестра, декан Римма Васильевна Комина предложила мне покинуть университет, но я не согласился. Конечно, она поставила мне «три» из жалости. Но я добился, что она поставила мне «пять» после второго семестра по курсу русской литературы. Жалость хорошее чувство. Потом получил диплом и был распределен директором поселковой школы на Вишеру. Но ни работы, ни жилья мне там мне не дали.
В городе Красновишерске до армии я руководил авиамодельным кружком, а после университета — фотографическим кружком. Я понял, что на родине я не нужен. Семья, жена и ребенок, жила в Соликамске, городе, пропахшем лагерями, куда я ехать ни за что не хотел.
Ранней весной, когда на Северном Урале еще лежал снег, я в первый раз собрался покинуть малую родину и уехать к чертовой матери. По дороге из Красновишерска заехал в Березники, к поэту Алексею Решетову, стихи и книги которого знал с детства. Да, когда еще учился в начальной школе, прочитал небольшую повесть «Зернышки спелых яблок», от которой стало просторно и зябко… Правда, стихотворение «У Кузьмичихи маки в огороде…», читавшееся со сцены экзальтированными школьницами, уже тогда вызывало раздражение.
Поэт Решетов жил в центре города, как помню, в большом доме сталинской архитектуры. Я, выросший в щитовом финском домике, удивлен этим не был – конечно, думал я, так и должны жить большие поэты.
Когда я на Вишере советовался с людьми о том, как мне нанести визит к Алексею Леонидовичу, от одного местного журналиста получил совет: «Поезжай – только водку с собой не бери… Тут его привозили к нам, так он так наклюкался, что с Ветлана пришлось на руках спускать – в простыни завернули и спустили…» Я даже не догадался спросить, откуда на стометровой скале, с километр тянущейся над рекой, взялись простыни. Конечно, захватили с собой — большой поэт должен возлежать на простыне, а не сидеть, как бедный турист у костра. Не простыни, а ковер надо было брать! Я навсегда запомнил выражение лица местного журналиста – с презрительной, ползущей по толстому лицу улыбкой – когда ему еще придется такое! Решетова, на простыне, пьяного… Провинциальная посредственность торжествовала.
Я водку не взял. И свои стихи тоже не взял. Поэт открыл мне дверь сам. Не спросил – кто, кого надо, по какому случаю. Просто пригласил: «Заходите…» Я снял пальто и прошел в первую комнату – сразу направо. Обстановка запомнилась скромной: журнальный столик, полка с книгами, еще что-то… Я представился, сказал, что заехал познакомиться – незамысловатый такой молодой человек… Мама поэта поставила на стол поднос с чайным сервисом, какими-то чудными лебедями-печеньями, кажется, ручной работы. Алексей Леонидович спрашивал, что я читаю, что нравится из поэзии. Недавний выпускник Пермского университета, я свободно ориентировался в современной поэзии, а советскую и классику знал значительно слабее. У нас получился хороший разговор.
За стеной периодически раздавались стоны. «Это бабушка, — кивнул головой поэт, — она тяжело больна…» Позднее я узнал, бабушка в это время умирала. Простота и изысканность поэта изумили меня.
Через тридцать с лишним лет меня выдвинут на литературную премию им. Алексея Решетова. Мои стихи на церемонии, по рассказам свидетелей, читал студент института культуры, неправильно расставляя ударения. Премию Решетова мне не дали. Зато Союз писатель России наградил орденом Достоевского, за которого я на экзамене Коминой получил пять.
Началась моя жизнь в рабочих общагах и коммуналках Перми. Через год по просьбе отца я решился написать книгу для Леонтия Афанасьевича Уварова, сначала комиссара, а потом и командира партизанского отряда, в котором воевала семья Асланьян. Я поехал в Крым и остановился в Симферополе у ветерана.
Леонтий Афанасьевич доставал из шкафа альбомы со старыми фотографиями, папки с документами и воспоминаниями. Выкладывал всё это передо мной на стол для ознакомления. И я начал читать разные биографические справки, рассказы очевидцев и записки самого Уварова о партизанском времени в Крыму. Кроме того, в моем распоряжении были книги, уже написанные командирами соединений и отрядов.
Это было нелегкое чтение. Я никак не мог связать всю эту отрывочную информацию в единое целое, чтобы представить себе будущую книгу. Сам Уваров помощником мне не был.
— Тут есть всё, что надо, — сказал он мне.
При этом книга должна была иметь документальный характер. Встречаться с другими участниками событий Уваров запретил. Я чувствовал, что у меня начинается ступор. Спасала Варвара Федоровна, его жена.
В шесть утра супруги в спортивных костюмах убегали на стадион. Инициатором здорового образа жизни был сам Уваров – поджарый, накаченный гантелями мужчина, которого невозможно было назвать стариком. После завтрака бывший командир отряда уходил на работу.
Варвара Федоровна поднимала меня часов в десять и усаживала в зале завтракать. Стол обычно был накрыт так, будто в доме гости. И обязательно – коньяк. Это было сильно даже для меня…
Варвара Федоровна наливала коньяк, рюмку за рюмкой, и рассказывала мне истории из партизанской жизни, которые ещё не попали ни в одну из изданных книг. Она поведала мне о боевой подруге своего мужа и семейных разборках после войны. Тогда командирам партизан дали квартиры в столице Крыма и разные руководящие должности. Многие начали выяснять отношения между собой – и, бывало, предъявлять обвинения в предательстве – или убийстве своих. Всплывало много темных историй. При этом бывшие партизаны собирались на квартире Уварова и много пили. Я думаю, это было связано с поствоенным синдромом и репрессиями армян, болгар и греков, которые были с ними в одних отрядах.
Завтракали до обеда – потом я снова ложился спать.
Сам Уваров по вечерам рассказывал об операциях без наркоза и людоедстве в горах зимой 1942 года. Но писать об этом запрещал. Он вел себя как командир, приказы которого не обсуждаются.
За ужином пили мало, намного меньше, чем утром. Похоже, Уваров даже не догадывался о наших регулярных завтраках с коньяком, переходивших в обед.
— Нечего молодого спаивать, — делал он замечания Варваре Федоровне во время последней попытки разлить по рюмкам.
Я уходил курить на улицу.
Потом читал воспоминания и справки. Перебирал пожелтевшие листки с рукописными и машинописными текстами. Что-то было написано самим командиром, что-то – его боевыми соратниками.
Нашел короткий рассказ о том, как командир отряда по фамилии Галич командовал боем с фашистами, и когда отряд отступил в горы, он поднял руки и пошел навстречу немцам. Но в последний момент он увидел Уварова – и побежал за своими. Леонтий Афанасьевич утверждал, что всё это правда – он видел своими глазами. Да и другие видели…
Возражать старому командиру было невозможно. Он же «сам это видел».
Только я помнил, что Гурген, семнадцатилетний брат моего отца, был ординарцем Галича. В восемнадцать лет он погиб во время освобождения Крыма – и трагическую весть об этом принес в дом моего деда Давида именно Галич. Мой отец был о нём самого высокого мнения.
Поверить в то, что командир мог поднять руки во время боя, я не мог. Темными симферопольскими ночами я ворочался на своем диванчике и снова выходил покурить в теплую и темную крымскую ночь.
Один раз я сам поехал на побережье – по троллейбусной трассе. Посетил Ливадию, побывал в Воронцовском дворце. Побродил по Ялте. Посидел у моря в Алуште, попил сухое вино, глядя на черноморский прибой. Погрустил-попечалился, надо было что-то делать, но достойного выхода из ситуации не находил. Я не мог писать эту книгу.
Через несколько дней мы поехали к морю, в гости к старому товарищу Уварова. Бывший директор лесоводческой станции, кандидат наук, жил в доме среди субтропических деревьев и растений.
Там было застолье на веранде. Старик, Николай Семенович, жил один, но в тот вечер к нему приехал в гости сын Евгений, майор Советской Армии в отставке. Разговор был веселым и длинным, с сухим вином, коньяком и воспоминаниями.
Уваров представил меня, молодого выпускника университета. Сказал, что я пишу книгу по его воспоминаниям.
Николай Семенович потерял зрение – ему было уже за восемьдесят. Во время войны он продолжал оставаться на станции – и сотрудничал с партизанами. Он рассказывал, как после освобождения Крыма написал свою первую диссертацию по лесоводству, но её украл человек, старый член партии, бывший в то время директором.
Николай Семенович написал ещё одну, долго работал, а теперь вот потерял зрение…
Ничего, зато благодаря ему все крымские леса на склонах гор укреплены террасами.
Меня, похоже, он не видел и почти не слышал, поскольку я говорил мало. Я рассказывал об отце и других армянах, живших на Урале.
— Отец работает шофером в тайге. Недавно он получил новую машину, его фотография десять лет не сходит с районной доски почёта. Уважаемый человек, а когда-то его называли предателем.
Николай Семенович не знал моего отца. Но он хорошо помнил, что армянских партизан репрессировали сразу после освобождения Крыма. А как они воевали, он знал точно.
— Я был на открытии памятника Гургену в Белогорске, — вспомнил старик.
Он одобрительно кивал головой, когда я говорил об отце.
Спать меня оставили на веранде, на старом диване. Я долго лежал в темноте, осмысливая услышанное от стариков, и призывал Бога помочь мне. Чтобы найти выход из положения, в которое попал.
И вдруг я услышал тихие, но тяжелые шаги. На веранду вышел Николай Семенович – я это понял по высокому росту человека, сутулости и рукам, которыми он осторожно шарил воздух впереди себя. Но дом, понятно, был ему хорошо знаком. Он медленно подошел к дивану, на котором я лежал.
— Спишь? – спросил он.
— Нет, — ответил я — и привстал.
Старик нащупал край дивана и осторожно присел на него. Он держал голову так, будто смотрел в открытое окно веранды, откуда шла легкая прохлада ночи.
— Хотел сказать тебе два слова, — сказал он, — но так, чтобы никто не слышал… Дело в том, что война, особенно партизанская, всегда оставляет много загадок, порой просто неразрешимых… Оболгать можно любого. И героем можно выйти за счет других. Очень осторожно надо работать с этим материалом. Поэтому хочу дать тебе совет: не берись ты за это дело, по крайней мере – сейчас. У меня хорошие отношения с Уваровым, мы старые товарищи. Но поверь мне – очень многое он излагает предвзято, а бывает – и просто врёт. Он подставит тебя, а ты поможешь делу неправому… Подумай, не отвечай мне.
Старик встал и ушел так же тихо, как пришел.
Я смотрел в открытое окно: передо мной в темнеющее небо поднимался старый ливанский кедр, свидетель былых подвигов и преступлений.
На этом моя первая попытка создания книги закончилась. Когда Уваров был на работе, я собрал вещи и уехал. Я ничего и никому не объяснял, даже Варваре Федоровне, с которой просто тепло попрощался. Возможно, она поняла всё сама. Много позднее я, со сносками на автора, включил часть воспоминаний Уварова в свое автобиографическое повествование «Пролом», ставшее приложением к роману «Территория Бога».
Я вернулся в Пермь и стал работать инженером-социологом на Мотовилихинских заводах, как они сейчас называются. Жил в рабочем общежитии, в комнате с молодым врачом по имени Андрей, тайным наркоманом.
Иногда к нему приходили друзья — выпускники медицинского института, пили водку, курили и говорили о женщинах.
Я сидел напротив, на своей кровати, и печатал на машинке — писал свою первую повесть «Сибирский верлибр». Прошло всего двенадцать лет, как я пришел из армии, поэтому хорошо ещё помнил детали службы: я — отличник боевой и политической подготовки, рядовой 13 роты в\ч 6604 внутренних войск МВД СССР, Сибирь, Краслаг — Красноярские лагеря, зона особого режима. Если начал писать об армии сейчас, а не тогда, столько бы не вспомнил. Пьяные медики орали, пытались задавать мне вопросы, я пытался им отвечать. Это было уже другое поколение, шедшее вслед за нами. Они могли хорошо отзываться о фашистах, презирать ветеранов, а меня, антисоветчика, называть «красным». Так все и было. Эта золотая молодежь 80-х вскоре испоганила все то, что шестидесятники вынашивали тридцать лет. Поэтому, думаю, не надо биться за счастье будущих поколений, надо биться за свое — тогда и им что-нибудь достанется, если, конечно, будут стоить того.
Я писал «Сибирский верлибр», ещё не представляя, что началось в стране и чем все это кончится. Писал для того, чтобы набрать определенную духовную высоту, очистить себя от того, что было вокруг. О публикации не думал. Может быть, только ощущал наступление другого времени — и это ощущение меня вдохновляло.
Я решил написать компактную и стильную вещь, сознательно ограничивая себя в объеме, чтобы отработать собственный язык. Переписывал страницы по много раз, добиваясь совершенства так, как я себе это представлял в то время. И кажется остался доволен своей работой навсегда.
Приведу начало своей повести для тех, кто её не читал:
«А в августе начались побеги. И не только осужденных. Седьмого числа взвод поспал всего четыре часа после ночного караула. По команде «В ружье!» он был поднят около полудня. Ошарашенный, как косяк рыбы, выдернутый сетью из воды, взвод ломанулся в узкую дыру дверей коридора — к ружпарку. А потом оттуда, на ходу продевая поясные ремни в петли подсумков, грохоча сапогами по сухим доскам крыльца, солдаты выскакивали на плац. Всем хотелось спать. Все скрипели зубами и тихо матерились.
— Первая шеренга, шаг вперед, марш! — торопливо произнес командир роты. — Оружие сдать — и в строй. Поживее!
«А это еще зачем? — подумал Гараев. — Жаль, что я встал во вторую».
Командир роты старший лейтенант Коровин, стоя перед строем, весело покачивался на носочках до зависти начищенных сапожек — он, плотный, едва выше тумбочки дневального, молодой человек, стоял на земле так, что мог себе это позволить. Рассказывали, например, как после училища он сразу приехал принимать эту роту у капитана, чью могучую грудь в наградах Гараев видел на фотографии в штабе части. И в тот же день у какого-то воина из подсумка выскользнул в сортирное очко магазин с боевыми патронами. Капитан быстренько построил роту и приказал вычерпать содержимое ямы ведрами и цинками — металлическими ящичками из-под боеприпасов. Но новоявленный полководец не очень долго наблюдал за происходящим — публично и кратко он послал капитана по знаменитому русскому адресу. Если не врут, заслуженный волк внимательно посмотрел на него, насупился — но промолчал. И с тех пор все солдаты были уверены, что Коровину под сапоги стелется ковровая дорожка, что родился он не в рубашке, а в полевой форме».
Потом случилось чудо, очень похожее на то время, в котором мы тогда жили. Юрий Беликов выступил на каком-то собрании в Пермском отделении Союза писателей и сказал о том, что в Перми есть молодые люди, достойные того, чтобы их издавали, назвал в том числе и меня. И вскоре уже вышла серия книжек, в которую попал и «Сибирский верлибр». Тираж — пять тысяч экземпляров! Я был счастлив, не зная ещё, какое безвременье ждет творческих людей впереди. Книги тогда раскупали со страшной скоростью — и тираж разошелся мгновенно.
Через три года об этой повести в журнале «Юность» очень хорошо написал Юрий Беликов. О моем друге стоит сказать особо — все публикации, которые у меня были в столичных журналах «Огонек», «Смена», «Юность», «Воин России», «Дети Ра», организовал он. Я не был ни в одной редакции. И за это я ему был и всегда буду благодарен.
А ещё через пару лет с подачи Юрия Беликова и Андрея Вознесенского я был принят в Союз писателей, который тут же и развалился на две половины. Не уверен, что в этом виноват я.
Все девяностые я выживал, как и вся страна, но продолжал творить. Я написал много стихотворений, вторую повесть об армии — «По периметру особого режима» и повесть «День рождения мастера», уже о гражданской жизни 80-х. Позднее — третью повесть об армии «Последний побег».
Если мои армейские создания практически всеми принимались безоговорочно, то с «Днем рождения» так не получилось. Хотя я уверен, что она не хуже предыдущих, если не лучше. Мои эксперты, одного интеллектуального и духовного уровня, в оценках этой прозы сильно расходились. Что, возможно, связано с глубинными различиями между людьми, на каком-то биологическом, ритмическом, психофизиологическом уровне. Например, я сам с уважением отношусь к Андрею Платонову, но до сих пор не смог дочитать ни одного его произведения. Не мой писатель. А бывает так, что повесть не моя. Поэтому я спокойно отношусь к негативным оценкам, имея возможность выслушать и другое мнение. Так, кстати, позднее случалось и с другими моими книгами.
Вот начало повести «День рождения мастера»:
«В могучих руках мальчуган держал револьвер системы Нагана, побелевший во времени — от смертоносного накала. Вероятно, это был декоративный экземпляр из последних загашников мотовилихинской банды Лбова — той самой, что в камском тумане окружила на лодках пароход «Анна Любимова» — с золотой кассой на борту. Как рассказывал поэт по фамилии Санников, дамы в кринолинах попадали на палубу, когда туда ступили мужчины в широкополых шляпах и кожаных сапожках, перетянутые в талии ковбойскими ремнями. Это было во время первой русской революции.
— Убери мортиру, Морозов, — тихо сказал Юрий Вельяминов, наклонившись к юноше, — а то так разложу по верстаку, что никто и по чертежам не соберет…
Морозов вздернул на него невозмутимые пупсиковые глаза — и замер, с усмешкой оттягивая резиновую челюсть.
— И не строй морду колодкой, — добавил Юрий Александрович, фотовспышкой распахивая ладонь у лица мальчугана — так, будто действительно вздумал долбануть того по носопатке.
— Блатной финт! — ответил Морозов, переходя к жесткому выражению губ — со скоростью выстрела. — Моя смена кончилась, начальник.
— Срок не так быстро кончится, Паша… УКа не знаешь. И задания не выполняешь — и тем самым срываешь план обороны нашей любимой Родины…
— Пла-ан! — протянул Морозов, откидываясь широкой спиной на край металлического столешника верстака. Потом швырнул тяжелый рашпиль через плечо и добавил. — А хоть аэро-план падай на цех — не царская это работа! Я не дурак.
— Умри! — прервал его Вельяминов. — Я дурак — известно, мастер, директор завода — тоже дурак, а Паша Морозов — умный, и вообще работает слесарем…
— Ты, мастер, может быть, не дурак, но здоровьем зря так рискуешь, — произнес парень с голой наглостью в голосе, — никакие таблетки не помогут, если кости к празднику не срастутся…
Только потом Вельяминов понял, что улыбнулся не слесарю, а своей антиимпериалистической фортуне.
Тогда он улыбнулся Паше Морозову в лицо, развернулся — и быстро пошел по узкому проходу механического цеха, будто сопрягая стремительный шаг со скоростью резца токарного станка, стоявшего последним в правом ряду. Он миновал этот станок, сделал три шага и услышал за спиной металлорежущий женский визг — он оглянулся, успел сделать еще шаг и прыгнуть, правой рукой оттолкнувшись от ребра одной из пяти падавших на него платформ. Раздавшийся грохот пушечным выстрелом перекрыл звуковой фон первой смены работающего на предельных оборотах цеха.
Пролетев до угла высокого ограждения из металлической сетки, за которым монтировались станки с числовым программным управлением, Вельяминов догадался-таки остановиться. А потом медленно пошел назад… Он шел и смотрел на двух молодых женщин, стоявших за пирамидой из ракетных платформ, у приемного столика ОТК — отдела технического контроля, прикрыв ладонями, по-видимому, перекошенные от перенесенного страха рты. Он не сразу умножил количество плоских стальных заготовок на вес, а когда умножил, побледнел тоже. Впрочем, и считать не надо было, все равно до мозговых извилин дошло, кого это чудом не распрямило навсегда, не размазало по чугунным плитам полового покрытия — десять секунд назад, когда на штабель серебристо-темных платформ с ударом наехал с той стороны суппорт большого токарного станка. Двадцать падающих тонн — это многовато для надгробия, даже очень почетного… Очень и очень…Да, кажется, без праздника сегодня не заснуть. А я хотел б забыться и заснуть. Разговаривают, будто не помнят, что в планировке цеха нарушены все нормы, а тут и фрезерные с ЧПУ втиснули — о чем это судачат они, гундосые недоноски?
Начальник цеха беспрестанно затягивался папироской, отвечая на вопросы заместителя главного инженера по технике безопасности».
В конце 90-х в пермском альманахе «Лабиринт» вышла повесть «По периметру особого режима».
За это время я успел поработать во всех, наверное, пермских газетах, получить разные журналистские премии и создать себе образ поэта. Но не этого мне хотелось. Я рвался к крупной прозе. При этом отдавал себе отчет, что фэнтези, детективы, исторические драмы, популярные с того времени до нынешнего, есть разновидность соцреализма, поскольку являются ответом на крупный социальный заказ власти, реализуемый издательским бизнесом. Заблуждаться, как заблуждались миллионы, мне не хотелось Литература — это открытие. Такое правило я вынес из аудиторий, где читали лекции замечательные литературоведы Римма Васильевна Комина и Нина Евгеньевна Васильева. А за открытия платят редко. Но иначе писать не имеет смысла. Я выбрал смысл.
В 2000 году начал работу над книгой, жанр которой позднее определил как роман-расследование. Идея её сформировалась только тогда, когда появилось название — «Территория Бога».
За три года до этого я провел журналистское расследование убийства директора заповедника «Вишерский», за что мне самому угрожали по телефону смертью. Эта тема не оставляла меня, ведь речь шла о моей родине, где жили мои родители, друзья и земляки. Я был привязан к Вишере душой, я любил и люблю сейчас этот город, который местные называют просто по имени реки — Вишера, эти сказочные предгорья Урала, тайгу, останцы и водопады. Я нашел адрес отбывавшего в колонии строгого режима десятилетний срок наказания убийцы и начал переписку с ним, которая длилась четыре года. Исследовал материалы, которые мне удавалось достать, записывал свидетельства людей. В результате получился роман объемом четыреста книжных страниц.
Столичные издательства отказывались его публиковать, без аргументов, а когда аргументировали, я дивился уровню московских интеллектуалов. Я думал о них лучше. И только в 2005 году книга вышла в пермском издательстве «Книжная площадь», которое возглавляет самый энергичный человек в Перми — Ирина Артемова. К этому времени мне предлагало издать роман ещё одно издательство, а через три года роман вышел второй раз — в серии «Пермь как текст». Книга получила прекрасные отзывы — в том числе и во вступительной статье Нины Евгеньевны Васильевой ко второму изданию:
«Два самых не освоенных человеком места на Земле – это Северный Урал и Гималаи. Так утверждает автор романа «Территория Бога». Северный Урал – это наш Пермский край: Красновишерск, Ныроб, Чердынь. Это та страница пермского текста, без которой он неполон, неточен и непредставим. Большая смелость и внутренняя сосредоточенность понадобились Юрию Асланьяну, чтобы приоткрыть нам землю, которую «еще никто не покорил». Если спросить на севере от Лыпьи, а кто и что есть еще дальше, то придется ответить: «одиночки, разбросанные во Вселенной, будто туманные галактики».
И угол этот, весь Красновишерский край, – тема не только мало исследованная, но и, как убедит автор, наиболее важная и значимая с точки зрения глубины прочтения пермского текста, открытия в нем и через него сущностных, корневых смыслов пермистики.
В объемную метафору развернута в романе тема и символика Бога. Это прежде всего древние языческие деревянные боги Илюша и Андрюша, стоящие «прямо под ужасом и восторгом звезд», с суровыми лицами, «иссеченными дождем и бесконечным североуральским снегом». Это и сам край – «божья благодать». Это и забытый Богом уральский погост. Это и старинный колокол, издающий звуки Божьего гласа. Это и лик, к которому обращаются с молитвой, и вера, что любой человек может стать богом. Это и живая связь мира одиноких существ, ибо «Бог – это самый великий из одиночек, отмечающий свою территорию светом истины».
Природа края, его зубчатые скалы «стоят в багровом небе, будто сторожевые башни Господа Бога». Автор мощными мазками рисует этот край – край земли. «Там люди и машины встречаются очень редко – реже кедров». Там естественны северные олени и рыси, останцы, гольцы и водопады, брусничные россыпи на моховых коврах гранитных плит. Территория Бога – место символическое: она начинается у подножия Полюда, тянется к останцам Помянённого, «образуя основание треугольника, похожего на стилет». Здесь все дышит суровостью и природной силой: Камень Помянённый, который обо всех помнит и обо всем молчит; мрачный, безлюдный Ишерим; самая северная вершина Саклаимсори-Чахль, где установлен знак «Европа – Азия»… Эта гора – водораздел трех самых великих рек России: Волги, Оби и Печоры. Край неласковый и нетеплый, но суровость его и мрачное величие в избытке компенсированы несметными природными сокровищами. Здесь леса, одни из немногих в мире соответствующие статусу эталонных. Здесь живут бобры и медведи, утки и боровая птица. Автор с гордостью пишет: «Это территория, о которой нельзя не мечтать, потому что там есть золото, алмазы, серебро, вольфрам, свинец, горный хрусталь, в том числе золотистый цитрин и дымчатый морион, фисташково-зеленовато-серый офиокальцит и цветные мраморы… Возникает такое ощущение, будто Вишера – сказочная шкатулка, инкрустированная всеми драгоценностями мира…»
А главный редактор краевой газеты «Звезда» Сергей Трушников дал роману оценку в «Литературной газете»: «Если говорить о прозе, то в последние годы в Перми произошёл настоящий взрыв, какого не было со времён Виктора Астафьева. В одном из местных издательств вышел роман Юрия Асланьяна «Территория Бога». Очень мощная проза, местами достигающая планетарного, космического даже звучания. И, замечу, события в романе разворачиваются в наше окаянное время, показать и осмыслить которое попытался автор».
Этим мнением коллеги я горжусь до сих пор. А через год в издательстве «Книжная площадь» вышла ещё одна моя книга — «Последний побег», в которую вошли все армейские повести и «День рождения мастера». В прошлом году в газете «Литературная Россия» появилась большая публикация Владимира Кочнева, посвященная моей сибирской теме. Приведу отрывок оттуда:
«Конечно, подобное произведение, как, впрочем, и всякая большая литература содержит и элемент документа, элемент фактуры, элемент различных неведомых доселе широкой публике подробностей, возможно, будь книга грамотно разрекламирована, она была бы интересна не только любителям большой литературы, но и читателям попроще.
Чего стоит один эпизод, в котором высшие по званию пытаются «обломать» героя, запугивают, кидают в него топор. Или как он делает зарядку, замерзая на смотровой вышке, чтобы вылечится, когда подхватил воспаление легких. Или как взвод заставляют зарываться в снег… В общем, если разобраться, обычные армейские будни, но написанные хорошим языком со знанием дела, с передачей атмосферы и с поэзией (что признаемся редкость), с тонкой передачей эмоционального состояния героев, страх буквально чувствуется на уровне фонетическом ( здесь, к сожалению, без примеров, иначе пришлось бы городить научную статью, – если не верите прочитайте сами).
Скажем о языке. Язык сочный свежий. Кажется, что вырвались повести на одном дыхании. Они настолько легки динамичны, что написаны скорее по правилам поэтическим, чем прозаическим. Дополняет это ощущение абсолютная непредсказуемость сюжета. Все движется как бы само собой, без усилия автора, события наваливаются одно за другим, уводя повествование в совсем неожиданном направлении. В чем то эта спонтанность напоминает автоматическое письмо.
Средства, которыми пользуется автор, вроде бы вполне устоявшиеся за последние десятилетия. В меру и умело употреблены метафоры, эпитеты, скорее абсолютно обычные, нежели особенные, уникальные, найденные автором, но тем не менее, язык сохраняет свежесть и яркость, не кажется заштампованным и вторичным. Как это удается автору – вопрос. Предложения его удивительно компактны и информативны… Взгляд меткий, цепкий».
После этого я начал писать два романа параллельно. Теперь о результатах. Мне кажется, когда ты выбираешь смысл, будь готов к тому, что его поймут не многие. Большинству он просто не нужен, а избранному меньшинству, которое принимает решение, может вообще встать поперек горла. Поэтому, думаю, столько лет мне удавалось опубликовать ещё один роман-расследование — «Дети победителей», который шесть лет как закончен. Но в этом году он появится в издательстве «Пермский писатель» благодаря мощному содействию председателя Пермской организации Союза писателей России Владимира Якушева. Выйдет совсем небольшим тиражом, которого мне пока вполне достаточно, поскольку я глубоко уверен, что он будет издаваться ещё много раз. Речь в нем идет о событиях, происходивших в стране и в Перми во время Первой чеченской войны, ставшей крушением последних надежд российских демократов. Именно она стала главной гуманитарной катастрофой 90-х годов, приведшей страну к авторитарному режиму. Я пытался понять исторические истоки той войны, но не уверен, что мне это удалось. Наверное, в романе главное в другом, в том, что разумное человечество вообще не должно воспринимать войну как легитимный исторический путь — только как преступный.
Может быть, настроение этой книги лучше всего слышится в её завершении:
«Я молюсь, стоя на кухне, смотрю в темноту окна, курю и не вижу конца этой мистической войне с тараканами, соседями, ментами, с друзьями и коллегами, работодателями и лохотронщиками.
Сурен Григор улетел. О, конечно — придется воевать в одиночку, и, возможно, война будет короткой. О, я только-только начинаю понимать, что у поэта нет шансов выйти из этого мира победителем. Или хотя бы живым. Я один, и уже хорошо то, что вчера мне, будто в карты, выпало «очко» — 21 век.
Россия – консервативная страна, сильна традициями: большевики опять захватили банки и фабрики, расстреляли свидетелей и конкурентов, потом выпустили клоунов. И все началось сначала.
Утром я просыпаюсь, съедаю яблоко, бреюсь, обливаюсь ледяной водой, делаю гимнастику и пью кофе.
Потом я укладываю в черную сумку диктофон, телефон, фотоаппарат, записные книжки, авторучки, чай, шоколадку, сигареты и зажигалку.
Я выхожу из дома – голуби садятся в тополиный пух, взметая белые взрывы семян, по переулкам цветут яблони и сирень. И я бросаюсь вперед, будто танковый полк прорыва…
Мы еще посмотрим, кто кого. Правильно я говорю, дорогой друг ты мой, земляк по роскошной и безумной планете? Мы еще посмотрим, дорогой друг ты мой — великий армянский поэт Сурен Григор. Еще как посмотрим. Мы посмотрим. И только прошу тебя, заклинаю: «…не зови меня на следующее жертвоприношение».
Не зови меня, Сурен Григор. Я больше не хочу слышать этих печальных песен – тоскливых и долгих, как мелодия дудука в утреннем тумане далеких Кавказских гор. Я больше не могу слышать… До встречи, мой дорогой друг. Нас так мало, так мало, друг ты мой, что на этой планете нам не разойтись. Поэтому Сурен — конечно, до скорой встречи».
Второй роман — «Кала-чакра-тантра» (рабочее название), уже тоже готов к изданию и скоро, думаю, он появится в книжном варианте. Это книга, с которой я начал свой рассказ. Она о том самом пермском супермене, культуристе и каратисте, физике-теоретике, который с помощью математики доказал существование Бога и временных петель. Эта книга — то ли формула фортуны, то ли мечта о вечной жизни и человеческом совершенстве, о познании мира и трагедии, связанной с обреченностью творца на неизбежное крушение надежд, о его последнем и безумном рывке в мироздание.
В прошлом году, 2012-ом, в Южно-Уральском книжном издательстве появилась моя книга «Пчелиная королева», роман-расследование о причинах и последствиях известной трагедии — крушении бассейна в одном из городов Пермского края. Главная героиня романа — директор экспертного предприятия, которая проводит собственное расследование причин трагедии, унесшей человеческие жизни, потому что виновными называют специалистов её фирмы. Долгое противостояние женщины коррумпированным структурам власти приводит её не только к выяснению причин катастрофы, но к крушению личной жизни. Однако ум, воля и нравственные черты «королевы» не позволяют ей не склонить голову перед превратностями судьбы, ни назвать это победой, поскольку там, где есть человеческие жертвы, победителей не бывает.
Всё это время я продолжал писать и изредка публиковать стихи, о которых Владимир Якушев так написал в одной из своих статей: «Стихи – не баловство, а солнце и волшебство родной речи. Здесь русский язык превращается в драгоценную ткань, сотканную из горловой энергетики и высокого звучания поэтического слова. Это надо пережить, а не выдумать».
Александр Бабушкин, пермский пассионарий, в качестве руководителя проекта и редактора-составителя выпустил два диска моих стихов. И записал третий, который готовится к изданию в настоящее время. Известный книжный редактор Надежда Гашева опубликовала рецензию в газете «Звезда»: «В этих стихах дорога ведет … не на край света, а за край. Пространство в них – на роковых перекрестках бытия, а время – до и после нашей эры. К живым обращает поэт свою речь, и мертвые выходят к нам из забвения. И трагическая любовь освещает путь».
Четыре года назад в пермском издательстве вышел мой поэтический сборник «Печорский тракт», который я писал сорок лет. В приложении к изданию — звуковой диск с моими стихами, которые я читаю сам. А в начале книги — моё эссе на русском и английском языках, в котором я рассказываю о своем пути в литературу. Тираж сборника был ограничен, с ним смогли познакомиться немногие. Поэтому я решился представить здесь пространный отрывок текста, чтобы вы могли познакомиться с ним из первых рук. И пусть он завершит мои воспоминания о том, как всё это было.
О ВОЛШЕБСТВЕ
Человеческая поэзия начинается с материнской речи. Именно ее слышит будущий творец в первые дни и годы своей жизни. Это мать начинает знакомить младенца с основами его будущей профессии – она читает ему Пушкина в маленькой комнатке на краю поселка, где гудит печка, пахнет сосновыми поленьями, где гудит вьюга за тонкой и холодной стеной щитового «финского» домика: «Тридцать три богатыря, чешуей, как злат, горя…»
Так было у меня. Иначе – у других, но с голоса матери впервые восприняли мы свою Вселенную. Потом, я помню, уже сам взял в руки книжку Пушкина – тонкую, школьного варианта, и нашел там «Песнь о вещем Олеге». Мне было десять лет, и я был потрясен. Я вспомнил, что мой друг Колька Мартынов любит рисовать богатырей, мечи и щиты. Я побежал к нему – и показал ему пушкинскую «Песнь…». Колька прочитал, поднял на меня глаза и спросил: «Ну и чё?». И это было мое первое в жизни огорчение, связанное с разницей эстетических интересов.
Но не последнее. Много позднее я понял, что стадион «Лужники», где в 60-х годах собирались тысячи поклонников поэзии, оказался не ложей познания, а гигантской лажей – имитацией поэтического мира древности. Через тридцать лет после стадионов поэзия была забыта – вместе с именами тех, кто читал там поэму «Ленин в Лонжюмо» и пел про комиссаров в «пыльных шлемах». Про «Братскую ГЭС» я вообще не вспоминаю.
С разницей эстетических интересов и потенциалов я продолжал знакомиться всю жизнь, как с законами лагерных зон. Оказывается, меня не ждал Царскосельский лицей – меня вообще никто и нигде не ждал. Кроме одной женщины – преподавателя литературы в деревне Неволино Кунгурского района Пермской области.
Вторым после матери проводником в мир поэзии стала для меня Инесса Васильевна Новикова, учительница литературы в санатории для туберкулезных детей в деревне Неволино. В этой учреждении все взрослые, в том числе и преподаватели школы, обязаны были ходить в белых халатах. И вот она появлялась в классе: голубые глаза, белые волосы, белый халат, белые чулки, белые туфли. Она преподавала литературу так, будто вела службу в храме мировой религии. Она приносила нам альбомы со стихами и рисунками Пушкина. И рассказывала о личной жизни поэта так, будто речь шла о Боге. А я перед сном заучивал наизусть: «Я помню чудное мгновенье…» Лирическая поэзия любви удивительно точно начинается с этого возраста.
Долгое время в нашей семье не было даже маленькой библиотечки. Родительская жизнь в бараках, переезды с Урала в Крым и обратно, опять с Урала в Крым и обратно, из одного жилища в другое, постоянная теснота и неустроенность не позволяли собрать даже с десяток книг. Они стали появляться позже, когда мне было уже лет двенадцать, а чтение стало для меня главным интересом в жизни. Это было похоже на волшебство русских сказок: только что ты был здесь – и вот тебя уже нету, ты, допустим, в Англии 19 века. А через три года ты сам становишься волшебником — и создаешь мир, которого до тебя не существовало! Ты Бог, обреченный на мировую славу и вечную жизнь!
В девятом классе мне попался в руки толстый том Сергея Есенина, изданный, вероятно, в период краткой «оттепели» 60-х. Я зачитал книгу до дыр и выучил наизусть множество стихотворений. Мне показалось этого мало, и я пошел в местную библиотеку, которая представляла собой изумительное собрание высоких застекленных шкафов, потемневших от времени. Библиотекарь, красивая и умная женщина, кажется, поняла проснувшуюся в мальчике страсть – и разрешила мне самостоятельно рыться в этих пыльных собраниях произведений, забытых светом и миром. Там я нашел несколько книг, посвященных Есенину, в том числе небольших хронологических изданий, в которых жизнь поэта изучалась по дням и часам. И я понял, что я в мире не одинок.
Я так и не вернул Есенина своей первой учительнице, у которой взял его почитать. Я физически не мог оторвать книгу от себя. И моя первая учительница, Анна Ивановна Усанина, ни разу не напомнила мне о долге. Может быть, этим она благословила меня стать поэтом, а не вором. Кто знает, как сложилась бы жизнь, «если не был бы я поэтом…»
Однажды в туристическом походе руководитель прочитала нам, сидящим вокруг костра, стихотворение Александра Блока «Незнакомка»: «По вечерам, над ресторанами, горячий воздух дик и глух…» И я снова был ошарашен искусством волшебства, в тот же вечер я записал стихотворение – руководитель похода, преподаватель географии, терпеливо диктовала мне его на память. Я выучил «Незнакомку» наизусть – и в юношеском экстазе читал произведение часами, гуляя по главной аллее нашего городка, липовой.
На службу в армию я ушел уже «посвященным». И в поселковой библиотеке, в центре Сибири, я нашел книжку в твердом переплете серого цвета – «Топаз», не известного мне автора Сергея Николаевича Маркова. Я погрузился в мир Мезени, карагачей, Урги, зеленого монгольского чая, устюжского ларца, осенних звезд и глиняных ташкентских ночей. Исторический и географический колориты, доскональное знание предмета, бешеная любовь к реальности – я нашел то, что мне жизненно было необходимо в беспросветных сибирских ночах.
Через пять лет, будучи студентом университета, я приехал в Москву и позвонил по телефону-автомату: «Можно Сергея Николаевича…» «Вы что, издеваетесь?» — мне показалось, выкрикнул женский голос. Я растерянно повесил трубку, не зная что и подумать…
Через несколько дней, возвращаясь поездом из Москвы, открыл последний номер «Литературной газеты» и прочитал, что умер поэт Сергей Николаевич Марков. Значит, я позвонил ему в день смерти…
А еще через год я сдавал государственный экзамен по советской литературе. И начал рассказывать о том, как отразилась война в творчестве поэта Сергея Николаевича Маркова: «Струилась кровь у городских ворот – и казаки скакали по Берлину!» Его поэзия не входила в университетскую программу, но она была в моём личном списке. «Это тот самый Марков…», — услышал я, как шепнула моя преподавательница председателю комиссии. Мне показалось, что я с творчеством Маркова знаком лучше, чем мои преподаватели. Ну, ничего, зато я гораздо хуже своих наставников знал программных советских поэтов. Поэтому и заработал «четверку».
Но самую высшую оценку по знанию русской поэзии мне поставила другая госкомиссия, в которую входили заключенные зоны особого режима Краслага – красноярских лагерей, где я проходил службу во внутренних войсках в семидесятых годах минувшего века. Я знал наизусть немало стихотворений, когда был призван в армию. Но десятичасовое стояние на постах навело меня на мысль прятать на поясе под брюками стихотворные сборники, которые я находил в ротной и поселковой библиотеках. Потом я написал другу, Алексею Орлову, чтобы он разделил на главы «Евгения Онегина» и высылал мне одну за другой в конвертах – с периодичностью раз в неделю. Через три месяца я знал роман наизусть, читая его четыре с половиной часа с первой до восьмой главы. Позднее я узнал, что звук в ночной зимней зоне расходится также хорошо, как по тихой утренней воде какого-нибудь залива или пруда. Об этом сообщили мне зэки в полосатых робах особого режима, которые однажды появились под моей вышкой, у контрольно-следовой полосы. Ну, я не стал отгонять их стволом АКМ… Сначала они попросили меня прочитать это стихотворение, потом вот это, а затем то… Оказалось, что они хорошо знакомы с моей эстрадной программой неофициального чтеца внутренних войск МВД СССР. Они, убийцы, грабители, воры, стояли на пятидесятиградусном морозе – и слушали стихи великолепного Сергея Маркова. Не успел я рассказать ему об этом, может быть, одного дня не хватило…
Конечно, в Пермском госуниверситете мы много говорили о форме. В те святые времена маститые профессионалы называли меня, участника семинаров молодых литераторов, графоманом, эпигоном, подражателем. Меня и других стихотворцев обвиняли в «идейно-тематической узости», зауми и даже – о боже! – в антисоветчине. Конечно, мы не любили советскую власть – не за что было её любить – но и сознательного противостояния ей не было. Нам, молодым, казалось, что империя вечна, как звезды над головой. Мы работали над созданием эзопова языка метафор.
А сегодня я думаю, говоря о сложности образов, метафор и фигур, следует говорить прежде всего о качестве текста – его художественном уровне. Мне кажется, что качественный текст определяется не только определением «стилистического единства», но и такой чисто математической величиной, которую лично я называю «коэффициентом ассоциативной сопряженности».
Происки метаметафористов в конце ХХ века смутили немало неопытных душ, которые впали в экзальтацию: чем сложнее, тем значительнее поэзия! Они просто не знали, что такое сложность, поскольку оценивали ее по количеству ассоциативных связей в тексте. Но если бы они догадались поделить это количество на количество идейно-тематических фракций текста, то увидели бы, насколько низок коэффициент ассоциативной смежности. И поняли бы, насколько разряжено эмоциональное напряжение того, что они называли «произведением».
Метаметафористы… Еще одна опасность на пути творческого человека – зависимость от ложных авторитетов.
Что такое тематическая фракция в тексте? Все – от основной идеи, пафоса, тематики до тематики предложения, слова, метафоры. Мне кажется, тот, кто ответит на этот вопрос самостоятельно и правильно, тот и становится настоящим поэтом.
Валерий Брюсов говорил, что «поэзия – это деталь». Понимал, но сам этой «деталью» в достаточной мере не владел, мудрый. Деталь, которая создается одним-двумя-тремя словами, может быть одной из тем. Больше ассоциативных связей и меньше идейно-тематических фракций – так я понимаю поэзию. Тогда лазерный пучок чувства получается густым и целенаправленным. Такие тексты даются автору тяжелее, поэтому имитаторы поэзии разработали тома теории, которые, казалось бы, оправдывают пустоту, разряженный воздух бездарных сочинений.
Тот же Брюсов утверждал: «Слово есть первичный метод познания. Первобытный человек означал словом предмет или группу предметов, называл их, чтобы их выделить из бессвязного хаоса впечатлений, зрительных, слуховых и иных, и через то знать их. Назвать – значит, узнать и, следовательно, познать».
Мне кажется, что задача поэзии – ощутить и транслировать в космос трансцендентальный пафос эпохи. Руссо сказал, что «самое ценное – это человеческое кровь». Наша эпоха характеризуется противостоянием этой точки зрения и противоположной.
В университете меня захватил вихрь поэзии – в руки шли книги, о которых я вообще ничего не знал: Гумилев, Мандельштам, Окуджава, Рубцов, Вознесенский, Евтушенко, Неруда … Галича тогда не издавали – как антисоветчика и эмигранта, поэтому мы переписывали его от руки. В моих папках до сих хранятся пожелтевшие листки со стихами барда. По комнатам общежития кочевали парни с гитарами, исполнявшие все то, чтобы запрещено официально – в том числе Галича, Кукина, Визбора, Городницкого.
Следующим этапом моего вхождения в поэтический мир стал Владимир Высоцкий. Это он возродил синкретизм как синдром Ренессанса и первобытных племен. Самобытный, мужской голос, простая музыка, близкая к народной, и самое главное – тексты песен, актуальные, насыщенные, целеустремленные, как я говорю — с высоким коэффициентом ассоциативной сопряженности. Я слушал его часами – трезвый и пьяный. До сих пор считаю «Охоту на волков» и «Балладу о детстве» лучшими образцами поэзии. Пусть его сегодня называют «средним» поэтом, как будто такие бывают. Я думаю, зависть, злобность и жадность свели с ума не лучшую часть человечества.
В то время я не сомневался, что Владимир Высоцкий будет жить вечно. Поэтому был ошарашен, когда в военных лагерях узнал о его смерти. Олимпийского лето 1980 года стало для меня не только прощанием с юностью, но и завершением того периода жизни, который можно назвать классическим: школа, армия, университет.
Конечно, я никогда не забуду творческий кружок филологического факультета, который вела редактор Пермского книжного издательства Надежда Николаевна Гашева, прививавшая нам поэтический вкус и достойный стиль поведения. Помню, один молодой поэт прочитал свое стихотворение, которое кончалось строчками: «Есть женщина, с которой пить нельзя, из-за которой грех нам не напиться!». «Нет такой женщины!» — тут же отреагировала Надежда Николаевна. Она учила нас жить и писать: «Если вам в голову пришла какая-нибудь мысль, сейчас же остановитесь и запишите ее»!
Но школа Гашевой в университетские годы была непродолжительной, поскольку руководство факультета освободило ее от должности – вероятно, речь шла о мировоззренческой несовместимости доктринеров и творческого человека. Мы стали встречаться у Надежды Николаевны дома – с вином и чтением стихов. Счастливейшее время нашей молодости. Но школа Гашевой на том не закончилась – она продолжается до сих пор. С тех пор меня окружают талантливые друзья – поэты Юрий Беликов, Анатолий Субботин, Владислав Дрожащих.
Недавно открыл новое издание Николая Заболоцкого. Потом взял в руки новое издание Арсения Тарковского, открыл посередине и прочитал: «Могила поэта» памяти Н.А. Заболоцкого. А на другой странице – «Мне приснился Ереван». Волшебство какое-то, языческие дела, если вспомнить о моей исторической родине. Языческие – от слова «язык». Совпадения или судьба, «которая по следу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке»?
Конечно, со временем начинаешь понимать: важно не что, а как; и если делаешь правильно, все получается; а высшая форма жизни – духовное самосовершенствование. Пусть человечество напишет еще миллионы книг, но то, что сделал ты, уже никто не повторит. Потому что идея твоих книг – твой мир, другая жизнь, иной смысл. Хотя ты и понимаешь всю обреченность своего существования. Поэтому называешь книгу только «попыткой волшебства», и не более. Но главное не в этом, а в том, что поэзия стала для меня мировой религией – русская поэзия ХIХ – ХХ веков. Она стал для меня откровением, отверзшим врата языческой Вселенной.
Юрий Асланьян
